Вы здесь

3. Alma mater. Разочарования и героизм. «Муж славнейший и ученейший». Легко ли доктору медицины стать врачом?

 

Старинное эстонское селище Тарбату поставлено было в самом центре большого прибалтийского края — «на семи ветрах», как показала история. Откуда бы ни дули военные ветры — проносились через него без пощады. Не единожды его захватывали, и разрушали, и уходили, и жизнь возвращалась на пепелище. Князь Ярослав в 1030 году стал здесь неласковой пятой и учредил форпост Господина Великого Новгорода, и нарек его Юрьевом по своему второму, христианскому имени. Но недолго удержался в борьбе с местным населением. Рыцари Тевтонского ордена, как это за ними водилось, в 1224 году повырезали мирных жителей. И они схлынули. И еще много раз переходил из рук в руки Тарбату — Юрьев — Дорпат — Дерпт — Тарту.

Но не войнами жив человек. В 1632 году согласно «новым социально-экономическим, политическим и культурным потребностям, возникшим в связи с идеологической борьбой в период после реформации в Европе, а также с политикой Шведского Королевства в Прибалтике», объявлено было об открытии здесь университета. Назывался он тогда Академиа Дорпатенсис, а потом, как принято, Академиа Густавиана, поскольку грамоту учреждающую подписал король шведский Густав II Адольф: «... и пусть там возникнет неиссякаемый источник учености, изобилия которого пусть черпают все, кто хочет основательно приобщиться к сокровищам науки». Так что в 1982 году стариннейший храм науки праздновал весьма почтенную дату. Из вышедшей в тот год юбилейной брошюры А. Коопа «350 лет Тартускому университету» мы взяли и цитаты вышеприведенные, и сведения о нем. Дважды и недолго в связи с нелегкой военной судьбой края закрывались двери источника учености, давно и широко прославленного своими питомцами, своими печатными трудами.

Но жизнь не стояла на месте. С началом XIX века жизнь заставила Россию прибавить к единственному Московскому университету еще шесть, один за другим. Первыми в этом ряду были восстановлены Дерптский — Тартуский (1802 г.) и Вильнюсский, потом основаны Казанский, Харьковский, позднее Петербургский и Киевский.

Сперва-то император Павел совсем уж было собрался указать местоположением храма науки курляндский городок Митаву — там, как вы помните, была прекрасная Академиа Петрина. Да неожиданно прекратил свою жизнь, как сообщили второпях, от апоплексического удара. Новые власти предержащие порешили: быть Дерпту университетским городом. Он в самой середине края. Традиции опять же. Городок небольшой, а в то время, как писал Бэр, «считали за правило держать студенческую молодежь подальше от мирского шума, чтобы не было помех в ее занятиях. Это было бы правильно, если бы молодежь сама себе не мешала». И окружающим тоже, кстати, поскольку «в маленьких городках студенты очень часто начинают мнить себя хозяевами города».

Если судить по запискам Бэра, они хозяйничали не столь уж безобразно, как принято было у буршей в германских университетах. Но в докладах на одной из конференций памяти Бэра (Тарту, 1967 г.) мы читаем, что в 1811 году при общем числе студентов 259 (из них медиков 84) они «считали себя господами положения как в городе, так и в его окрестностях и вели себя шумно».

Для живописания приведем кусочек из книги Б. Могилевского «Жизнь Пирогова» (будущий великий хирург учился в Дерпте позднее Бэра, потом они встретятся в Петербурге): «Тихо в Дерпте, только буйные выходки студентов нарушают покой обывателей. Вот группа студентов возвращается с праздника навеселе, с трубками во рту. Курить студентам не разрешается — об этом есть приказ ректора. Караул солдат задержал студентов. Но силы неравны: студентов полсотни, а солдат только девять. Началась потасовка. Солдат избили. К ним на помощь пришла целая рота. Обстановка изменилась не в пользу студентов, и они обратились в бегство. Троих студентов схватили. На другой день в доме полицмейстера были выбиты стекла». «...Вечер. На улицах Дерпта кое-где зажглись тусклые фонари с масляными лампами. Слышится разухабистая песня подвыпивших немецких студентов-буршей. Песня сменяется воинственными криками: в каком-то закоулке студенты дерутся на рапирах. Вскоре понесут раненого с рассеченной щекой или с распоротым животом».

Бэр вообще крайне сдержан в воспоминаниях, не касающихся науки. Так, лишь из современных докладов я узнал, что он, будучи студентом, участвовал в студенческих «мятежах» и в числе 36 бунтарей был лишен на семестр права носить форму. Только однажды он вскользь обмолвился, что в те времена Пенелопа казалась ему несколько утомительной особой, а Елена Спартанская — куда интереснее. И то вскоре реабилитировал себя: «Дух веселья и независимости хотя и увлекал меня, но вся эта суматоха была мне, в сущности, не по сердцу. Но я превозмогал себя, чтобы также считаться «лихим малым».

Несмотря на эти старания, его порядком раздражала потеря времени с приятелями и в прочих утомительных развлечениях. А требование землячества водиться только с эстляндцами просто-таки возмущало: «Впоследствии я с огромным интересом прочитал автобиографию Гёте и не без чувства зависти узнал, с какими интересными людьми он тесно и плодотворно общался еще в ранней юности. Тогда я еще более утвердился в мысли, что замыкаться в мелких землячествах, которые ограничивают наш кругозор, в высшей степени вредно».

Не такой уж сухарь и рационалист, Карл Эрнст тем не менее был серьезен в своих намерениях стать врачом и, отдавая должное возрасту, не желал тратить лишнего времени попусту. Что же мог ему предложить университет, восстановленный столь недавно?

Тут мы должны оговориться. Юбилейная брошюра сообщает, что в восстановленном университете уже в первые год-два были основаны фундаментальная научная библиотека, вскоре ставшая одной из лучших в России, ботанический сад, лаборатории с совершенным оборудованием, кабинеты, анатомикум, клиники. «Таким образом во вновь открытом университете успешно проводилась организация учебной и научной работы, создание структуры и системы руководства». Можно заключить, что с самого начала этот вуз стал образцовым.

Он заслуженно был славен, знаменитый Дерптский университет, так удачно расположенный, «соединительное звено между Западной и Восточной Европой, в него стекались лучшие ученые силы из Германии, России и других стран», пользующийся широкой автономией, возглавленный энергичным первым ректором Г. Ф. Парротом, которому «удалось обеспечить преобладающее влияние прогрессивно настроенной профессуры и использовать в интересах университета характерные для начального периода правления молодого царя либеральные тенденции». Но вот сразу ли он стал таким?

По Бэру, поступившему туда в 1810 году, через восемь лет после открытия, в годы его учебы до образца было далековато. И трудно обвинить его в предвзятости: только что была школа, столь воспетая им за воспитание свободного и критического мышления. Для университета у него не нашлось таких слов. Слабость дерптской профессуры он объясняет бытовавшим сперва запретом на приглашение иностранных ученых и скудостью местных кадров. Однако академик АН Эстонской ССР Эраст Хансович Пармасто, любезно и очень внимательно прочитавший данную рукопись, сделал замечание: даже в трехтомной «Истории Тартуского университета» такого запрета не отмечено. Что делать, через полвека и старый Бэр мог ошибиться в своих воспоминаниях-размышлениях о давней студенческой поре. И запрет мог существовать в виде неофициальной «рекомендации». Да и вечная поспешность «выполнить и доложить», наверное, играла не последнюю роль в ситуации, которую Бэр описал так: «В профессорское звание было возведено довольно большое количество местных и приезжих так называемых научных работников, среди которых были и практикующие врачи, и домашние учителя, и люди близких профессий. Они принесли с собой на кафедры университета устарелый материал и устарелые методы, так как с того времени, когда они сами учились, т. е. лет 20 назад, наука ушла вперед, а они в ее движении не принимали участия».

Позднее положение исправилось, но в первые годы, по сообщению Бэра, университет не пользовался уважением в стране, и его даже называли по составу профессоров инвалидным домом. Когда же там появились среди прочих профессора Балк и Стикс, остряки объявили, что медицинский факультет обеспечил себе легкую дорогу на тот свет, «проложив балку через Стикс» (имелась в виду подземная река, через которую Харон перевозит души умерших).

Некоторые кафедры пустовали. Так, хирургию вообще не читали все четыре года, пока учился Бэр. Операций тоже не было. Тем не менее экзамен по хирургии как-то сдавали.

А преподавание методологии медицины «было вверено человеку, который, собственно говоря, был поэтом, но вследствие раннего одряхления организма предпочел поэзии прозу штатного оклада». (Профессор Бурдах, будучи не столь милосердным в своих записках, называл этого человека просто лентяем и пьяницей.) «Он был уже совершенно слаб, — продолжает Бэр, — и с трудом взбирался на кафедру. Оттуда он вялым голосом перечислял названия книг и обнаруживал иные признаки учености». Так, на одной лекции он разъяснял необходимость знания латинского языка. На второй — греческого, ибо Гиппократ и Гален были великими врачами. На третьей — арабского, поскольку Рацес и Авиценна то-о-же были великими врачами... «Но непосредственно после этой лекции наш доцент слег окончательно в постель и больше не появлялся. Это было самое удачное, что он мог сделать».

Малость городка обусловила специфические для студента-медика трудности. Анатомия, как известно, должна изучаться на «секционном материале», и поиск его превращался в настоящую охоту на мертвецов. За все время учебы Карлу Эрнсту лишь однажды посчастливилось «достать» верхнюю конечность, которую он и препарировал, как мог, у себя в квартире.

Вот что он пишет о преподавании этого предмета: «Уже с первого семестра я начал с большим отвращением слушать одну из самых необходимых дисциплин — а именно анатомию». Отвращение было вызвано не самой анатомией. Преподавал ее — и очень скверно — странный человек Цихориус. Днями он сидел у себя дома при закрытых ставнях, при свечах и в шубе. На лекции являлся подвыпивши, отчего страдал отрыжкой и усиленно жестикулировал. Препаратов не было. Все анатомические премудрости объяснялись словах, пространно и в силу какого-то дефекта речи совершенно невразумительно. Время от времени он прерывал объяснения и важно сообщал, что учит именем Его Императорского Величества Государя Всероссийского...

Фармакологию — учение о лекарствах — читал, не мудрствуя лукаво, тот самый Стикс. Вопреки логике он выстроил все медицинские снадобья по алфавиту — так проще. Бэр сравнивает этот «вернейший способ устранить всякое понимание предмета» с изучением географии по словарю, содержащему перечень городов. В одном ряду перечислялись и применяемые, и устарелые средства, и те, что уже всеми забыты. Вслед за названием лекарства шел длиннейший список болезней, при которых оно сможет помочь,— тут тоже все было свалено в кучу и, как правило, уныло заканчивалось каждый раз одним и тем же нарушением функции женского организма. «Если в основе алфавитного порядка лежало не только соображение удобства, то такое расположение могло иметь только одну цель — отвратить нас от всяких гипотез, объясняющих действие лекарств, от чего учебный персонал Дерптского университета нас весьма предостерегал. Но так как каждый студент чувствовал, чего ему не хватает, то начались поиски таких руководств, где лекарства были объединены по систематическому признаку... Таким образом, — заключает Бэр в своей обычной иронической манере, — и совсем плохие лекции имели свою пользу».

Особенно, наверное, имели пользу для Бэра, далеко продвинувшегося в деле самообразования.

Легко можно представить и его героические старания на этом пути, и трудности, и разочарования, и то нетерпение, с которым он ожидал медицинской практики: возле постели больного профессор уж никак не сможет отделаться пустым словоговорением, тут-то он неизбежно будет конкретен!

И вот наконец клиника. Профессор патологии и терапии Балк, известный как практик дельный и опытный, осматривает больного. Осматривает подробно, замечает множество симптомов. Обращает внимание студентов на особый стеклянный блеск глаз. И заключает: мы дадим больному валериану. Почему именно валериану? Вместо объяснения профессор выдает пышный набор ходульных фраз о высоких целях науки — да уж слыхали все это многократно! — и важности рационального ухода за больным — господи, ну кто этого не знает!

Бэр заключает, что в большинстве случаев важный профессор действовал инстинктивно, без участия разума, по наитию. И приходит к невеселому выводу: «Я готов думать, что последовательное школьное обучение, особенно в области математики, портит людей для медицинской профессии. В математике требуется последовательность и точность мышления, а в медицине это едва ли возможно даже в настоящее время (автор цитаты имел в виду середину XIX века. — В. В.), когда фармакопея и учение о сущности болезней проработаны гораздо более основательно. И я все более приходил к признанию, что либо у меня отсутствовало инстинктивное умение перекидывать мостики... либо я слишком ясно видел эти провалы».

Кажется, это называется логическим складом ума. При его-то памяти Карл Эрнст мог бы запросто вызубрить любые списки лекарств и все прочее, не тоскуя о каком-то особом умении думать у постели больного. Вместо этого он пишет, что с завистью (наверное, с содроганием) наблюдал «поистине каннибальское рвение», с каким аптекарские ученики и парикмахерские подмастерья в Германии списывали рецепты и медицинские приемы, нимало не задумываясь над их сутью и обоснованием, и смело приступали к лечению больных.

Здесь следует, кстати, заметить, что подобную картину можно было наблюдать не только в те малопросвещенные времена. Нынешняя страсть к «целительству» в разных его проявлениях при несомненном рациональном зерне принесла с собой кучу шелухи. Столь же бездумно и яростно списывают друг у дружки что на глаза попало и применяют ничтоже сумняшеся. Как-то я сказал одному самонадеянному экстрасенсу, теплотехнику по профессии, что стоило бы немножко критичней относиться к своим действиям на благо страждущим людям. Он возразил, что главное тут — не думать и не сомневаться в себе.

Но во все времена, слава Эволюции, на земле существуют думающие и даже сомневающиеся во многом, в том числе и в себе, люди. Они-то и обеспечивают прогресс знания, ими-то мы и живем. И вот такого человека мы наблюдаем в его становлении: «Я был гораздо смелее до поступления в университет, — пишет он, — чем после окончания университета, когда в моих ушах звучали речи о рациональной медицинской практике, перемешиваясь со всевозможными разрозненными знаниями, которые я не мог привести в порядок». Грустное признание. Имея неплохой опыт в рациональном мышлении, он счел свыше своих сил организацию безалаберного вороха, именуемого университетским курсом.

По счастью, не все профессора были плохими. И, как теперь видно, тоже по счастью, хорошие профессора не преподавали практическую медицину — иначе бы у Карла Эрнста оказалось, чего доброго, иное «призвание».

Отличные лекции по физике читал Георг Фридрих Паррот, бывший домашний учитель, в последующем русский академик, известный трудами по теоретической физике и метеорологии. В те времена, будучи первым ректором университета, Паррот, между прочим, на торжественном открытии сказал студентам, что «они обязаны признательностью тому народу, который своим трудом обеспечивает дворянству благосостояние и досуг к занятию науками». Предмет свой вел живо и очень содержательно, по словам Бэра, переходя от явления к следствию, как в математике.

Выдающийся ботаник Карл Христиан Фридрих Лёдебур, будущий автор широко известного в свое время четырехтомного труда «Флора Россика», читал не только ботанику, но и зоологию, правда, последнюю неохотно и скупо. По тогдашнему обычаю он должен был читать также и минералогию и геологию, поскольку все три источника лекарств, три царства природы — животное, растительное и минеральное — не полагалось разъединять. Но сумел уклониться: два последних предмета вообще не читались за годы учебы Бэра. В ботанике же Лёдебур стал его учителем-другом и снабжал книгами, весьма отдаленными от медицины.

Карл Фридрих Бурдах. Самая уважаемая не только Бэром фигура. Автор важных работ по анатомии и физиологии. Нынешний студент изучает пучки Бурдаха — нервные волокна в задних столбах спинного мозга. А в специальных изданиях он может прочесть, что трудами Бурдаха было положено «настоящее и прочное основание современной анатомии мозга». В отличие от унылых дерптских начетчиков ученый стремился во всем отыскать общие закономерности. Как это было созвучно натуре Карла Эрнста! Не только в университете — и потом этот человек сыграет значительную роль в жизни Бэра.

На лекции Бурдаха собирались студенты разных факультетов. Восторженно провожали его до дома. Вместо казенной программы он читал «Историю жизни» — теорию трансформизма так, как сам ее понимал. И не важно, что он ее понимал в духе натурфилософии. Все равно дело кончилось плохо. Любые разговоры о развитии органического мира претили консервативно настроенной профессуре, составлявшей тогда в университете большинство. Наверное, ректор Паррот вступался за ученого, но что он мог, и так петербургское начальство было недовольно дерптским свободомыслием. Бурдах покинул Дерпт, справедливо увидев «нарушение своих прав как профессора и ученого». Студенты проводили его шумной сочувственной демонстрацией.

Как видим, в достаточном разнообразии, огорчительном и приятном, протекала учеба студента фон Бэра. Заметим еще раз, что огорчения доставляло преподавание чисто медицинских предметов. Даже Бурдах, занявший в 1811 году кафедру анатомии и физиологии, не мог поправить дела: практический курс этих дисциплин студенты должны были слушать у гундосого пьянчужки Цихориуса. А «История жизни» — что ж, красиво, увлекательно и... малоприменимо у постели больного. Видно, судьба отводила молодого Бэра от его благих намерений.

Он боролся с судьбой как мог, вплоть до способов героических. Когда грянула Отечественная, Карл Эрнст в числе двадцати пяти добровольцев вызвался ехать на фронт. Но и тут в таком благородном деле практическая медицина опять же повернулась к нему своей неприглядной стороной.

Армейский корпус противника (в нем было больше немцев, чем французов) занял Курляндию и осадил Ригу. Тут он и застрял надолго. Взять город не смог, но разрушил его основательно.

Вечный спутник войн и разрухи, сыпной тиф бушевал в обеих армиях и среди населения: бравые гренадеры Наполеона несли с собой переносчика и возбудителя болезни из самого Прованса по всей Европе. Лазареты Риги были переполнены не только ранеными, но в еще большей мере тифозными больными. Погибло много медиков.

Новому зауряд-врачу тотчас отвели половину сарая, куда складывали непрерывно поступавших, — за сутки на попечении Бэра оказалось 150 человек. Уже наступили первые морозы. Лишь на третий день удалось наладить обогрев помещения. Ежечасно выносили умерших, и не было времени выяснять, погибли они от болезни, от ран или попросту замерзли.

Русские, французы, немцы, свои и чужие лежали на соломе вповалку. Многие пленные были пруссаки и баварцы — как не выслушать врачу, говорящему по-немецки и неравнодушному к людям, последнюю в жизни человека просьбу?

Он противоречит себе, когда пишет: «Удивительно, какое равнодушие овладевает человеком, когда он живет в прифронтовом городе, где ежедневно слышны звуки канонады и где смерть беспрепятственно косит свою жатву». По опыту другого столетия тут дело не в равнодушии, а в той безмерной усталости, которая превращает чувство долга в автоматизм, и человек движется как заведенный, и лишь эта способность помогает ему вершить повседневный труд, непосильный в обычных условиях. Простой расчет Бэра: если на одного пациента отводить пять минут, полтораста человек требовали 12,5 часа. Обход длился с рассвета до полной темноты — в ноябрьские дни на больного приходилось по три минуты. Много ли сделаешь за три минуты?

Четырнадцать дней выдержал молодой медик. Потом свалился в сыпняке. Двадцать три его товарища продержались не дольше. Один не заболел. Один умер. Остальные выздоровели — помогла молодость, а отчасти, как полагает Бэр, то обстоятельство, что их мало лечили.

Товарищ по жилью заболел раньше. «Я сравнительно равнодушно отнесся к тому, что он слег, хорошо зная, что скоро должна прийти и моя очередь. Через несколько дней, будучи в госпитале, я почувствовал сильное головокружение и не мог сомневаться, что тоже заразился... У меня был определенный взгляд на рациональное лечение тифа. Незадолго до этого профессора Бурдах и Паррот вели между собой острую полемику о целесообразности применения уксуса при тифе, и мы также обсуждали этот спорный вопрос. Я решил его в пользу уксуса и велел поставить около моей кровати бутылку уксуса и воду».

Как видим, любимые учителя Карла Эрнста не чурались и практики. Профессор Паррот испытывал свое уксусолечение в рижских лазаретах. Правда, многие больные «исправно умирали», однако молодой организм студента выдержал, несмотря на лечение.

Военная обстановка тем временем изменилась. Армия Наполеона начала свое великое отступление. После Нового года студенты вернулись в Дерпт. «Весьма сомневаюсь, — замечает Бэр, — чтобы мы принесли нашей поездкой много пользы государству».

Но и в университете война не сразу отпустила от себя. При медицинском факультете был устроен военный лазарет, обслуживаемый профессорами и студентами. До середины 1813 года через него прошли 1610 больных и раненых. Так что будущий врач имел достаточно оснований утверждать: «Я могу сказать, что немногому научился в области медицины, но зато я увидел ужасы войны даже вне поля сражения, увидел, что к человеческой жизни относятся так же равнодушно, как мы давим муравья, ползущего по нашей дороге».

Наши войска вступили в Париж! Карл Эрнст по этому случаю сочинил кантату, тотчас положенную на ноты и опубликованную в городской газете. Первая публикация Бэра (если не считать студенческой рецензии на руководство для повивальных бабок, прошедшей неслышно и анонимно). Во время торжественного собрания граждан города Дерпта 25 апреля 1814 года эта кантата распевалась с большим воодушевлением. Вот несколько строф из нее:

 

За победу над врагами

Всемогущему хвала:

Враг склонился перед нами,

И над Сеной реет знамя

Всероссийского орла.

 

И на суше и на море

      Ликования слышны.

      Так сольемся в дружном хоре,

      Руси бравые сыны...

 

В оригинале кантата звучала по-немецки, многие из «Руси бравых сынов» вообще не знали государственного языка родины. Но написана она была от души, и пели её со всей страстностью и чистосердечием молодости люди, которым предстояло своими трудами упрочить славу отечества. Другое дело, что немногим из них удалось это.

Отшумели торжества. И сразу придвинулось вплотную окончание университета. Тогда по завершении учебы полагалось сдать докторский экзамен и защитить диссертацию.

В заседании факультета 12 июня 1814 года было оглашено соответствующее прошение студента Карла Эрнста фон Бэра. Профессора во главе с деканом и в присутствии представителей университетского совета приступили к экзамену: каждый по своей специальности и все разом. Естественно, беседа происходила на латыни, что еще более усугубляло торжественность действа и его влияние на центральную нервную систему экзаменуемого.

Гальваническое электричество и ферментация. Применение бани при лихорадках и лечение геморроя. В чем проявляется забота общества о детях. Свойства валерианового корня. И так далее. Слово самому Бэру: «Воспоминания об этом дне, который для меня тогда был очень неприятен, впоследствии забавляли меня. Буду говорить только об анатомо-физиологической части экзамена. Здесь все зависело от профессора Цихориуса...

Сперва мне достался вопрос о мускулатуре нижних конечностей. Отвечал я так, как следовало отвечать студенту, который только один раз видел демонстрацию и изучал сложный мускульный аппарат по книгам без наглядных пособий и без собственной препаровки. Одни мускулы я мог хорошо показать, места прикрепления других были для меня неясны, а третьих я совсем не знал. Беда в том, что их слишком много. Я не могу утверждать, что природа погрешила в этом деле, но для бедного студента-медика, который в течение одного дня должен сдать все кости, связки, мышцы, нервы, сосуды и внутренности, а кроме того, показать себя и в области физики, химии, зоологии, ботаники, фармакологии и патологии и т. д., всего этого было уж слишком много. Лицо профессора Цихориуса несколько омрачилось.

По курсу физиологии я вынул вопрос: сколько существует видов организованного вещества? Я очень сомневаюсь, могли бы Кювье или Меккель... ответить на такой вопрос. То же можно было бы сказать о любом из ныне живущих корифеев физиологии и зоотомии, если бы я не дал ему ариадниной нити в этом лабиринте.

Однако я ответил на этот вопрос превосходно, так превосходно, что лицо Цихориуса засияло как солнце. Я сказал (пусть знают об этом все времена и народы!), что существует всего два вида живого вещества: жидкое и твердо-жидкое, твердого же не существует. Откуда я взял это? Без сомнения, из лекции самого Цихориуса — откуда же иначе могла появиться на свет такая премудрость?.. Теперь я уже многое не помню, но вздорная идея о существовании совершенно жидких организмов, которые, однако, не сливаются между собой, уже в то время показалась мне настолько нелепой, что задержалась в моей памяти».

Так, где получше, где похуже волею случая, с трех часов до позднего июньского вечера бедный студент сдал шестнадцать предметов. Почтенный факультет оценил его знания следующим образом: по физике, анатомии и физиологии, зоологии, судебной медицине — очень хорошо; по минералогии, ботанике, химии, фармации, патологии, терапии, фармакологии, хирургии и общественной медицине — хорошо; по акушерству и детским болезням — удовлетворительно.

Кроме того, экзаменующийся представил две письменные работы: «Хирургические рассуждения о травматическом столбняке, его причинах и лечении» и «Медицинское рассуждение об основном способе лечения при удушье». Обе работы также получили профессорское одобрение.

Все! В том смысле, что можно начинать работу над диссертацией. Тема вынашивалась давно. К медицине она имела самое косвенное отношение. Во время своих многолетних ботанических прогулок Бэр собрал неплохой гербарий местной флоры. Часть этого собрания и должна была послужить основой для диссертации, а именно осоки Лифляндии и Эстляндии. Однако любимые профессора Лёдебур и Бурдах не одобрили такого намерения. Лёдебур даже не стал отговаривать юношу, а просто дал ему соответствующие монографии, и сразу стало ясно, что за срок, отведенный для работы, с нею никак не управиться. Специалисты говорят, что даже сейчас некоторые виды осок недостаточно изучены.

«Тогда я, — пишет Бэр, — обратился к более общим вопросам и взял тему о болезнях, распространенных среди эстонцев. Я считал себя подготовленным к этой теме, так как часто наблюдал больных, в особенности во время моих многочисленных ботанических экскурсий». Как видно, Карл Эрнст в университетские шумные годы нашел неплохой эквивалент дракам на рапирах.

Почти два месяца ушло на писание и типографское оформление диссертации "De morbis inter Esthonos endemicis".

Материал был охвачен широко. Печатные работы, собственные наблюдения, клиническая практика. Работа состояла из пяти глав.

Первая — описание природных условий Эстляндии.

Вторая — «Об обычаях эстонцев». Собственно, тут были не только сведения этнографического характера — жилища, одежда, особенности питания, образ жизни. Через них, через эти национальные и природные качества, сообщалось положение эстонского крестьянина. Жилье часто плохое. Питание однообразное и недостаточно сытное. Работа тяжелая, в холоде и сырости. Иллюстрация тягостного быта: «Почти все дети, особенно зимой, бледные и распухшие, у них золотушный вид, отекшие веки, вздутый живот и тощие члены». Особо подчеркнуто автором обильное потребление водки, даваемой «для укрепления» даже грудничкам. От каких-либо обобщений немедицинского плана автор далек, но картина, нарисованная им, порождает достаточно мыслей.

Третья глава трактует возможные причины заболеваемости — и социальные, и природные. Так, автор впервые отметил, что в низменной части Дерпта люди болеют чаще, нежели на холмах.

Четвертая глава перечисляет встречающиеся среди эстонцев болезни, в первую очередь заразные. Скарлатина и корь, оспа и трахома, дизентерия, кожные болезни, глистные инвазии, различные лихорадки.

В пятой главе описан уровень медико-санитарного обслуживания в Эстляндии: население в основном пользуется народной медициной, врачей слишком мало, сельские больницы почти отсутствуют. В рекомендациях автор перечисляет необходимые меры — обеспечение больных крестьян «приличным питанием и здоровым жилищем», подготовку повивальных бабок для оказания акушерской помощи в деревнях, учреждение больниц.

Сам соискатель был невысокого мнения о диссертации, сообщая в старости, что труд «имеет не большую ценность, чем большинство подобных же работ, написанных по таким общим вопросам молодыми людьми без достаточного опыта. Все же она была отмечена в наших газетах, но, по-видимому, не врачами, так как в ней речь шла о необходимых улучшениях в положении эстонцев».

Иную оценку труда «Об эндемических болезнях среди эстонцев» можно встретить у наших современников: утверждают, что он «является ценным источником истории гигиены в Эстонии», и даже считают, что эта работа автора «перекидывает мост между его медицинской деятельностью и будущими интересами как ученого-естествоиспытателя». Заметим и мы, что комплексный, широкозахватный подход к объекту исследования более характерен для нашего века, в частности, этнографический элемент получит достойное развитие в работах советских паразитологов.

Отрывки из диссертации уже в то время были опубликованы в выходившем на немецком языке «Русском сборнике естествознания и врачебного искусства». А через полтораста лет на конференции памяти Бэра в Тарту прозвучало: «Бэр внес в начале XIX века немалый вклад в изучение Эстонии в санитарном отношении. Диссертация Бэра относится к работам типа медико-топографических описаний, которые как метод изучения внешней среды и санитарной обстановки сыграли в начальном периоде становления отечественной санитарии и гигиены большую и важную роль. Диссертация Бэра является первым медико-топографическим описанием, вышедшим из стен Тартуского университета. Она содержит большой фактический материал об истории санитарии и гигиены в Эстонии...»

Тут тоже, как и на экзамене, не все было гладко у Карла Эрнста.

Между датой защиты, напечатанной на титульном листе, и вручением докторского диплома — разрыв в пять дней. Это было так необычно в то время, что Бэр счел необходимым объяснить причины в своей автобиографии.

Перед защитой непременно полагалось продемонстрировать свое хирургическое мастерство в большой операции. Слава богу, не на живом человеке. Вспомните, что хирургию все годы студенчества Бэра вообще не читали. Увы, объекта для операции не нашлось, «...хотя и начался новый семестр, и клиники снова заполнились больными, но врачи еще не дали результатов своего искусства в анатомический кабинет». Докторант заметался: «Напрасно я доказывал, что у меня совершенно не было возможности пройти курс оперативной хирургии... Декан не хотел ничего слушать — закон должен быть исполнен. Тогда я, подобно голодному ворону, стал шнырять по всему городу, чтобы найти умирающего». Наконец такой несчастный нашелся в военном лазарете. Его врач (суровая проза жизни), накинув пару дней, сказал: 24-го можете защищаться. Типография поставила дату. Но, как в то давнее время бывало, медицина ошиблась: больной протянул «лишнюю» неделю. И потому с запозданием профессор Балк смог засвидетельствовать высокому собранию факультета «по долгу службы и по совести, что господин студент Бэр произвел в моем присутствии с достаточным знанием дела» две хирургические операции. После чего состоялась, наконец, защита с вручением докторского диплома. Вот она, эта впечатляющая бумага, составленная в пышных средневековых выражениях, куда до нее нашим теперешним «корочкам»:


«В счастливейшее правление Александра Первого, — гласит она меднозвучной латынью с перечислением воображаемых царских достоинств (аугустиссими, серениссими, потентиссими...), — покровителя и защитника Муз, высокого ректора Императорского Дерптского университета, мужа знаменитейшего, славнейшего и сиятельнейшего (виро прэнобилиссимо, амплиссимо, ексцеллентиссимо) Фредерика Эбергарда Рамбаха, профессора камеральных и экономических наук, в публичном заседании Медицинского факультета славнейшему и ученейшему мужу Карлу Эрнсту Бэру, эстонцу, который на трудном экзамене и при публичной защите диссертации об эндемических заболеваниях эстонцев блестяще показал отличные успехи, присвоена степень доктора медицины и с нею почет, привилегии и свобода от повинностей, что свидетельствует доктор Мартин Эрнест Стикс волею Совета Университета ординарный профессор гигиены, фармакологии, истории медицины и медицинской литературы и декан Медицинского факультета, согласно установленному обычаю промотор настоящего акта.

Дорпат, 29 августа 1814 года».

 

Как положено, имя самодержца российского набрано самым большим шрифтом (можно подумать, что диплом выдается ему), ректора — помельче, а новоиспеченного доктора, мужа ученейшего — совсем скромным.

Итак, заветный диплом обретен. Чего же боле? Однако доктор медицины rite promotus — «надлежащим образом произведенный» сознает, что вместе с дипломом приобрел не только «почет, привилегии и свободу от повинностей», но и страшную ответственность за людей, которые вверят ему свою жизнь. По собственному признанию, если бы больной спросил совета, к какому врачу обратиться, он бы ответил: к кому угодно, только не ко мне. При столь малом доверии к себе он «немногим больше доверял медицине вообще». Конечно, какой-нибудь ремесленник с таким шикарным дипломом натворил бы немало чудес без всяких размышлений и самокопания. Бэр не мог.

Он честно объяснил все отцу. И отец понял и согласился с ним, хоть и нелегко, наверное, ему было отсрочить свои надежды. Так же, как и выкроить порядочную сумму денег для поездки сына за границу, в европейские университеты и клиники. Половину суммы занял у кого-то старший брат Карла Эрнста — под будущие врачебные доходы.

Медицина получила еще один шанс реабилитировать себя в глазах ее неудачного служителя. Судя по университетским годам и настроению Бэра, этот шанс был не столь уж велик.

За время студенчества наш герой не только пытался стать добропорядочным медиком. Вольно или невольно он копил счет претензий к современной ему медицине. А общение с любимыми профессорами укрепляло его ум все в том же, идущем от детства, направлении критического и последовательного мышления. Есть у медиков такое понятие circulus vitiosus — порочный круг: в течении болезни возникает вторичное расстройство функции, усугубляющее первопричину. Так и тут. Критическое мышление с новой силой высветит минусы тогдашней медицины и ее преподавания и еще более затруднит честные старания молодого доктора медицины стать врачом.

...Он молод и порывист, несмотря на старания сдерживать себя. Он умеет работать усидчиво и целенаправленно, несмотря на юношескую всеохватность интересов. Он строг к себе.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Этот вопрос задается для того, чтобы выяснить, являетесь ли Вы человеком или представляете из себя автоматическую спам-рассылку.