Вы здесь

Портреты. Флоренский. Автор С. А. Волков

 

Бывают люди, чьи имена с ранних лет окружены легендами. Они и сами становятся легендой и так переходят в историю.

 

 

Портрет П. А. Флоренского, нарисованный неизвестным художником в Соловках и присланный в одном из писем семье.

 

Павел Александрович Флоренский принадлежит к их числу. Он окончил Московский университет, потом — Московскую Духовную академию, стал ее профессором, священником, настоятелем домовой церкви Общины Красного Креста в Сергиевом Посаде, потом работал инженером в научно-исследовательских институтах Москвы, был выслан в Сибирь, затем в Соловки и кончил свою жизнь неизвестно где. Таков краткий «послужной список» «Ломоносова XX века».

Впервые о Флоренском я услышал от моего друга Алексея, сына профессора А. А. Спасского, читавшего в Академии историю древней церкви. Флоренский был его учеником. После выхода Спасского на пенсию Флоренский часто посещал его и много с ним беседовал. Мой друг, старший сын профессора, иногда присутствовал на этих беседах, кое-что рассказывал ему отец, поэтому некоторые мысли Флоренского становились известны и мне. Так, сам того не ведая, Флоренский оказывал на меня влияние уже с гимназических лет.

В те годы он готовил к печати свою религиозно-философскую диссертацию «Столп и утверждение истины», трактующую основные вопросы бытия. Посвященная «Всеблагоуханному и Пречистому Имени Девы и Матери», книга была издана узорчато, напечатана витиеватым «елизаветинским» шрифтом и даже по своему внешнему виду была неприемлема для тогдашней Академии. Поэтому, выставляя ее в качестве магистерской диссертации, Флоренский издал ее в несколько сокращенном виде под заглавием: «О духовной истине. Опыт православной феодицеи» — без посвящения и аллегорических заставок, заимствованных из редкостного издания Петровского времени «Символы и эмблемата».

Впоследствии мне рассказывал архимандрит Илларион, проректор Академии, что знаменитый в те годы ученый-архиепископ Антоний (Храповицкий), прочитав книгу, отозвался о ней так: «Или я уже ничего больше не смыслю в философии и богословии, или это — просто хлыстовский бред!» Рассказывая об этом в 1919 г., Илларион  добавил,  что  хотя  он  и очень уважает владыку Антония, видя в нем «столп православия», однако готов согласиться лишь с первой половиной его суждения, так как Антоний, занятый делами церковного управления и общественности, «порядком поотстал от философии и недооценивает ее новейших направлений».

Когда книга была еще в проекте, Алексей говорил мне, что Флоренский хочет напечатать ее столь мелким и витиеватым шрифтом, что читать ее придется через лупу. Нужно это было для того, по мысли Флоренского, чтобы читатель подходил к книге со вниманием, читая ее медленно и с трудом, а не рассеянно пробегая глазами. Тогда мне этот замысел понравился. Теперь я думаю, что он был в корне ошибочным и неудачным. В настоящей книге само внимание приковывается к слову, к фразе, подходя потом к образу и к идее. Незачем осложнять истину хитросплетениями. Это — «византинизм», как чутко и справедливо заметил В. В. Розанов, причем византинизм не творческий, а упадочный.

Еще один рассказ Алексея о Флоренском запомнился мне не менее ярко.

Как-то на прогулке речь зашла у нас о буддизме. По мальчишеской наивности я склонен был расценивать буддизм как своего рода язычество, смешивая его с шаманством, о котором читал в каких-то литературных произведениях. Алексей стал мне доказывать, что это учение значительно глубже, что в нем есть огромная сила, особенно в идеях кармы, перевоплощения и нирваны, полагая его серьезным соперником христианства.

Тут он и рассказал, что однажды Флоренскому случилось навестить тайного буддиста из русских — из богатых или даже высокопоставленных лиц. Любезный хозяин, доверяя, показал гостю свою молельню, где находились статуя Будды, лотосы и другие принадлежности культа. В присутствии Флоренского хозяин совершал моление, зажигал душистые палочки, окуривал ими себя и гостя. Последнего такие действия привели в ужас. Он рассказывал отцу Алексея, что испытал трепет, чувствуя в данный момент присутствие в молельне неведомых тайных сил, которые для Флоренского были, конечно, силами демонского плана.

Мне это напомнило другой случай. Незадолго до этого разговора я гостил у старой тетки-учительницы в небольшом сельце Маврино. Однажды к ней зашел тамошний сельский священник. Он рассказывал, что поблизости живет деревенский колдун, с которым ему пришлось разговаривать, и признался, что ему было страшно: «Уж очень пронзительные глаза у него, точно сила какая-то из них выскакивает!»

Меня удивил этот страх, одинаково присущий и захудалому деревенскому священнику, который за требами и хозяйскими заботами перезабыл уже всю свою скромную семинарскую премудрость, и ученому богослову-мистику, тоже священнику. Неужели они, люди духовного сана, служители Бога, обладающие силой и правом совершать таинства, властию «вязать и отпускать», не ощущают в себе той благодати, которая дает им эту власть и силу?! И я невольно противопоставил им предание о том, как демоны явились ночью к преподобному Сергию в его пустыню и угрожали ему, но были позорно изгнаны его пламенной молитвой. Где ж теперь эта сила веры, эта уверенность в правоте своего исповедания и действенности его?

Для меня было очень важно услышать от Алексея, что Флоренский не только ценит символистов, о которых наши гимназические учителя отзывались или снисходительно, или с грубым пренебрежением («Мы такой дряни у себя не держим!»), но со многими из них знаком и близок. И этой поддержкой я тоже обязан Флоренскому, как и углублением интереса к философии и мистике, обращению к сочинениям Владимира Соловьева, которые послужили для меня как бы пролегоменами к той дивной области, где царит Логос и София.

Как сейчас помню обстановку его первых лекций. Самая большая аудитория переполнена. Стоят в проходах, вдоль стен, сидят на подоконниках, толпятся около двери. Но вот звонок. Вскоре появляется Флоренский. Бочком пробирается, почти протискивается сквозь тесную толпу и выходит к столику перед студенческими скамьями. Сзади — большая доска. На кафедру Флоренский никогда не поднимался. Кругом толпа, настороженная, внимательная, сотнями глаз устремленная на лектора, сотнями ушей готовая ловить каждое его слово.

Я различаю, наконец, его фигуру. Среднего роста, слегка горбящийся, с черными волосами, падающими до плеч и слегка вьющимися, с небольшой кудрявой бородкой и с очень большим — чисто гоголевским! — выдающимся носом. Черная простая ряса и серебряный наперсный крест, как у рядового сельского священника. Он не казался красивым. Было нечто монгольское, вернее, восточное во всем типе его лица, особенно в его «долгом» взгляде из-под полуопущенных век. Взгляд этот падал как-то искоса, скользил по собеседнику и уходил куда-то внутрь.

Не было в нем ни величественности позы и жеста, ни эффектного звучания голоса, ни витийственной плавности фраз, чем щеголяли некоторые профессора. Речь лилась словно бы изнутри, не монотонно, но и без риторических ухищрений и декламационного пафоса, не стремясь к нарочитой красивости стиля, но будучи прекрасной по своему органическому единству.

В его речи было некое магическое обаяние. Ее можно было слушать часами безо всякой усталости. Только потом, когда Флоренский кончит говорить и исчезнет, когда загудит пчелиным роем вставшая и тронувшаяся к выходу студенческая толпа, почувствуешь, как закаменело тело после непрерывного сидения в течение двух астрономических часов. Я сидел не шевелясь. На лекциях Флоренского у меня не было тела! Оставался лишь дух, который следил за течением мысли лектора в состоянии какого-то блаженства...

Я не пропускал ни одной лекции Флоренского, на каком бы курсе он их ни читал. Они мне столько дали, что до сих пор я с благоговением и благодарностью вспоминаю их автора. Пусть теперь в некоторых случаях я не согласен с ним и даже смею иногда видеть его ошибки. Все равно, он остается для меня светлым образом подлинного мыслителя, которого я на свое счастье встретил в молодые годы, когда человек сознает и создает себя и свое. Многое во мне сделано другими, многое впоследствие создал я сам. Но основание всему положено великим Флоренским...

Особенно мне запомнились его лекции по истории античной философии. Дивный эллинский мир, перед которым я преклонялся еще в гимназии, теперь предстал предо мной в новом углубленном аспекте. То, что раньше воспринималось лишь эстетически, теперь было поставлено на твердые и несокрушимые основы древней мудрости.

Флоренский усматривал прародину этой мудрости в архаическом Египте, в мистериях крито-микенской эпохи и более древних, в начале XX века смутно прозреваемых цивилизациях прошлого. Он показал, даже глубже и основательнее Ф. Ф. Зелинского, что эта древняя мудрость для нас и для будущего не археологическая только реликвия, которую запирают в музей как нечто редкостное, но уже отжившее и ценное лишь своей курьезностью, а корень всего нашего познания во всех областях, ключ к загадкам мира и человеческой души, наконец, питание, разумное и необходимое, естественное и укрепляющее все наши ведомые и неведомые силы. Отворачиваясь от него, человеческая мысль хиреет, а творчество иссякает. Исходя же из этого первоначала, как бы произрастая от этого корня, древо знания высится, крепнет и осеняет землю, «принося плод мног».

Но особенно поражали и пленяли лекции о Платоне.

Флоренский был платоник. Неудивительно, что, говоря о заветном, он достигал предельного совершенства. Не только мыслить, но даже ощущать можно было все, когда он говорил об идеях, раскрывал тайную сущность «мифа о пещере» или уяснял и развивал положения «Пира» и «Федра». А. Ф. Лосев считал его истолкование идеализма Платона лучшим и не  превзойденным во всей философской литературе. Я выходил с лекций опьяненным, чувствуя и себя причастным в какой-то мере этой поистине божественной жизни. Раскрывались глаза на мельчайшие детали окружающего мира природы и людей, прекрасное начинало сиять и ласкать своей просветленной ясностью, зло постигалось как тень, как отсутствие прекрасного. Зло переставало угрожать. Оставаясь в мире, оно не делало человека безнадежным и беспомощным. Наоборот, оно звало к борьбе с ним, к подвигу, к отречению от зла в самом себе для победы над злом в мире...

Флоренский читал так, словно бы мыслил вслух. Его лекции по стилю и содержанию не отличались от его печатных трудов. Многим студентам они казались трудными. «Уж очень он темно говорит и много фактического материала и имен приводит!» — вот была типичная фраза рядового студента, которому хотелось, чтобы все было проще, полегче и поскорей диплом в руки.

Действительно, стиль речи и мысли Флоренского выделялись по сравнению с лекциями других профессоров. Но для меня он не был странным и чуждым: я встретил у него то, что было мне частично знакомо через писателей и мыслителей-символистов. У Флоренского все это было глубже, насыщенней и имело более солидную научную основу.

Между собой студенты много говорили о профессорах, их научных взглядах, их теориях, их личной жизни и характерах. Это неудивительно. В таком маленьком городке, как Сергиев Посад, всякая мелочь становится достоянием пересудов. Характерно, что по отношению к Флоренскому о нем лично не ходило никаких рассказов, а те, что были, ограничивались исключительно его мистикой. Серьезные люди спорили о его мистических теориях, но были и такие, кто готов был объявить его теософом и даже чернокнижником, и это было тоже характерно для него. Вот один из таких рассказов.

Ещё будучи студентом, Флоренский пришел в академический лазарет, чтобы навестить заболевшего товарища. В комнате был ещё один больной, который в это время дремал. Проснувшись на какое-то мгновение, он увидел, что Флоренский сидит не на стуле, а на полу, положив под себя подушку, причем сидит по-турецки, держа на поджатых ногах и раскинутых коленях большую книгу, читает что-то из нее нараспев на непонятном языке, раскачиваясь и закрывая глаза. А его товарищ лежит на постели, вытянувшись без движения. Картина произвела такое жуткое впечатление на рассказчика, что он от страха... немедленно заснул!

В этом комичном повествовании есть одна характерная черта. Оно показывает,  что  даже  в  Академии такой человек, как Флоренский, не был вполне «своим». О нем слагались легенды, ему приписывали не только необычные мысли, но и особые черты характера и даже чуть ли не сверхъестественные способности... Видимо, такова судьба всякой незаурядной личности. Сначала она возбуждает любопытство, которое переходит в подозрительность, а потом в страх и даже осуждение.

Мне не часто приходилось разговаривать с ним у него на дому или в академической библиотеке. Флоренский был не слишком общителен, и когда не хотел высказывать своей мысли, начинал говорить очень темно и сложно, так что трудно было понять, что же он думает на самом деле. А то и просто вдруг умолкал. И молчал сравнительно долго, а потом, словно очнувшись, странно смотрел на собеседника и начинал говорить о чем-либо другом.

Розанов, хорошо его знавший, очень метко обрисовал такой момент: «Флоренский посмотрит долгим взглядом — и ничего не скажет». Еще лучше это свойство о. Павла выражено в изданной к 100-летнему юбилею Академии брошюре: «Павел поп от многия его учености речь ведет темную и неудобь вразумительную: глаголет бо аще и языком русским, обаче словеса   его   Павловы   иноземныя».

В своих трудах Флоренский шел словно бы по стопам Климента Александрийского, пытавшегося объединить философский эллинизм с христианскими догматами.

«Столп...» Флоренского столь же узорчат и энциклопедичен, как и «Стромата» его египетского предшественника. Здесь можно увидеть и христианское учение, начиная с первоисточника — Библии, и творения отцов и учителей Церкви, и средневековую схоластику и мистику, и новейшее богословие вплоть до католических «неотомистов» и «модернистов» и русских «богоискателей», философов-«путейцев». Но здесь есть и мудрость языческих мыслителей от эллиатов до Плотина и Ямвлиха, которая, пройдя через отреченный гностицизм, расцветает в философии средневековых реалистов, в мистике визионеров и переходит в романтико-идеалистические течения нового и новейшего времени. Здесь найдется и экзотика Каббалы, и солипсическое визионерство браминского и ламаистского Востока, и трансформация его в современном оккультизме, и пытающиеся быть эзотеричными и одновременно наукообразными теософия и антропософия. А рядом — тяжеловесные и не всегда приемлемые плоды науки, поскольку Флоренский не игнорировал и ее тучных пажитей и огородов, и даже сады мыслителей и поэтов с их пахучими и столь «ядовитыми» по христианскому мнению цветами.

И  хотя он  неоднократно  и  подчеркнуто говорит о своем православии, хотя в предисловии к «Столпу...» почти отрекается от суетной мудрости «мира сего», рассматривает и выявляет относительность человеческого познания и беспомощность познающего «я», его ничтожество перед сокровищами святоотеческого духовного опыта, сравнивая творения учителей и апологетов Церкви с водопадом из камней самоцветных (чисто византийский образ), он не преминет прибегнуть и к суровым истинам математики, и к запасам фактов и наблюдений, нагроможденных в кладовых естествознания, и к «афинейским» хитросплетениям свободно мыслящих философов... Как усердная пчела, Флоренский со всякого цветка готов был нести мед в свой улей.

Стоит отметить, как курьез, что, будучи прекрасным математиком, именно в этой области Флоренский, увлекаясь идеей Троицы и троичности, допустил непростительную оплошность, на которую не преминул указать в своем блестящем отзыве профессор МДА С. С. Глаголев: «Число три у автора управляет миром. Простейшая семья для него должна состоять из отца, матери и ребенка, который является центром семьи. Если бы на самом деле эта простейшая семья была нормальной семьей, то, по моему подсчету, человечество при самых благоприятных условиях через 900 лет прекратило бы свое существование...»

Надо сказать, что в своей личной жизни Флоренский выбрал другое число, тоже мистическое — семь: двое родителей, двое дочерей и трое сыновей, по-видимому, учтя «поправку» Глаголева.

Флоренский никогда не стремился к славе. Почести и знаки отличия никогда не привлекали его, никогда не надевал он и своего магистерского креста, хотя «значкомания» была распространена уже и в то время. В основу методов мышления и всей жизни он ставил смирение, которое подчеркивал своим поведением. Помню, как я был изумлен, когда при первой встрече на мой простой и вежливый поклон он ответил чисто монашеским, почти поясным низким поклоном. Я остолбенел. Потом мои друзья-монахи разъяснили мне, что это его обычная манера кланяться... Но и после этого, встречаясь с ним, я не мог отделаться от первого впечатления. Мне казалось, что в таком его поклоне есть что-то обидное для человека, которому он так кланяется. Смирение паче гордости! На первом семестре в Академии, тогда у власти было еще Временное правительство, то есть осенью 1917 г., я впервые посетил Флоренского, что5ы посоветоваться с ним относительно моего сочинения о Гоголе. В те дни везде шли страстные дебаты о том, что такое «свобода». И Флоренский в беседе со  мной  между  прочим заметил: «Вот теперь все говорят и даже кричат о свободе, а мало кто знает, в чем она заключается. Ограниченный человек, подавленный суетой, не почувствует свободы в самой демократической стране и не сумеет воспользоваться ею, а мудрец может чувствовать себя свободным в обстановке насилия и рабства...» Как часто помогали эти слова мне потом в моей жизни!

Это было моим первым посещением Флоренского на дому. Меня интересовало все, и я старался все рассмотреть и запомнить. Провели меня по сенцам, потом небольшим коридорчиком, и вот я в кабинете. Стены сплошь заставлены книжными шкафами, но глухие деревянные двери ревниво хранили их тайну от любопытных взоров. На дверцах шкафов висели небольшие застекленные фотографии — виды Акрополя, снимки с античных статуй и барельефов. В углу — киот с иконами, перед ними зажженная лампада.

Сам хозяин сидел за небольшим, очень простым столом без «письменного прибора», а только с чернильницей и пером.

Флоренский говорил глухим, как бы слегка надтреснутым голосом. В его речи были большие паузы, когда он словно бы забывал о собеседнике и, устремив взгляд мимо него, погружался в созерцание своих мыслей или видений. В такие минуты наступала томительная тишина. Но вот хозяин как бы проснулся, на миг с недоумением смотрит на собеседника, потом словно вспоминает и продолжает прерванный разговор. При этом он смотрит куда-то вкось и только изредка взглядывает прямо, словно бы пытаясь заглянуть человеку в душу. Было в этом взгляде нечто, идущее от иерофантов Элевсина. Вероятно, такое же смущение и смятение, как и я, чувствовали и три футуриста, среди которых был Велемир Хлебников, когда они появились у о. Павла и тот говорил им о законе «золотого сечения»...

Флоренский никогда не принадлежал ни к какой партии, не любил политики и, по-видимому, не интересовался ею. Он был человеком консервативного склада, видя в противоположном направлении элементы Хаоса, которым считал себя обязанным противоборствовать во имя Логоса.

После возникновения Комиссии по охране Троицкой лавры в 1918 г. он принял самое деятельное участие в ее работах. Интересуясь вопросами искусства, он читал соответствующие доклады в московских обществах, печатал статьи в журнале «Маковец». Позже прекрасное знание математики, физики и механики позволило ему вести плодотворную работу в Главэлектро ВСНХ РСФСР и в Государственном экспериментальном электротехническом институте. В эти годы он издает курс лекций о диэлектриках, печатает статьи по вопросам техники и искусства, издает книгу «Мнимости в геометрии», но все это не мешает ему трудиться в философско-богословской области, которая остается для него главнейшей. Именно в 20-е годы он написал «Ономатологию» (философское учение об именах) и «Философию культа», которая явилась продолжением и завершением его «Столпа...».

Флоренский умел соединять несоединимое, вот почему не парадоксом, а характеризующим его фактом оказывается его знакомство и даже близость с Л. Д. Троцким. Мне рассказывали, как произошло их знакомство. Троцкий приехал в институт, где работал Флоренский, уже достаточно наслышанный о нем. Навстречу второму лицу в государстве вышло все начальство и сотрудники, кроме Флоренского, который постоянно ходил в рясе и не хотел вызывать чувство неловкости ни у своего начальства, ни у приехавшего. Поэтому он и остался в лаборатории. Едва поздоровавшись и окинув взглядом присутствующих, Троцкий спросил: «А где у вас Флоренский?» За ним тотчас же послали, привели, директор института их познакомил. Сотрудники стояли в зале двумя шеренгами. Едва состоялось представление, Троцкий взял Флоренского под руку и, не обращая больше внимания на присутствующих, пошел между двух рядов стоявших с ним в его лабораторию...

А вот и еще один рассказ из 1925 года, переданный мне одним из моих учеников.

Москва, людная улица, на которой приостановлено движение. Проходит комсомольский отряд. В открытом автомобиле, оживленно беседуя и не обращая внимание на происходящее, сидят Троцкий и Флоренский, по своему обыкновению последний в рясе и в скуфье. Комсомольцы, поглядывая на них, угрюмо ворчат: «Видно, нами скоро попы командовать будут...»

Я не оговорился, сказав о близости Флоренского с Троцким. Реальным воплощением интереса наркома к философским идеям бывшего профессора Духовной академии явилась затребованная им из библиотеки МДА (ставшей тогда филиалом Румянцевского музея) книга средневекового немецкого автора-мистика об... ангелах, которой не оказалось в московских библиотеках. Об этом мне рассказал бессменный наш библиотекарь (и спаситель библиотеки) К. М. Попов. Книга была не переплетенной. Троцкий возвратил ее уже в переплете, и Попов сделал на ней надпись об этом удивительном событии.

Не менее характерно и то, что такой интерес к себе Флоренский не мог и не хотел использовать. Это было чуждо его натуре, его философской созерцательности.

 

-------------------------

 

Публикация писем П. А. Фло­ренского с Соловков (Наука и религия, 1989, № 2) вызвала поток читательских писем с просьбой рассказать о личности философа и его жизненном пути.

Предлагаем вниманию читате­лей еще не публиковавшиеся вос­поминания С. А. Волкова о П. Флоренском. Но прежде всего о самом мемуаристе, фигура кото­рого также заслуживает внимания. Сергей Александрович Волков родился в 1899 году. В 1917 году поступил в Московскую духовную академию, и хотя проучился в ней недолго (весной 1919 г. Академия была закрыта), этот выбор ока­зал решающее влияние на всю его жизнь. С 1920 по 1954 год Волков преподавал в средних школах, ремесленных училищах, техникумах и на различных кур­сах Загорска (Сергиева посада) русский язык, литературу и ис­торию СССР и проявил себя блестящим преподавателем.

В феврале 1954 года он вернулся в возрожденную после войны Московскую духовную академию на должность заведующего канце­лярией. Даже после выхода на пенсию в 1960 году он сохранил тесную связь с Академией, остав­шись преподавателем русского языка для аспирантов и сотрудни­ков-иностранцев. Его великолеп­ные лекции, яркий педагогический талант, способность дать справку по самым разнообразным вопросам гуманитарных дисциплин, указать нужную литературу, дать методические рекомендации, чем неизменно пользовалась новая профессура МДА, ставили его в исключительное положение. Он бегло говорил по-французски, мог поддержать разговор по-немецки, знал латынь и греческий языки — и уже поэтому был необходимым лицом при приеме иностранных гостей МДА. Последний и единственный представитель старой Академии, С. А. Волков как бы утверждал своим присутствием идею преемственности. Это тоже ставило его в особое положение.

С. А. Волков умер в 1965 году, оставив обширное литературное наследие, в котором значительный интерес представляют «Воспоминания о Московской духовной академии (1917 — 1920)». Судя по черновикам, он начал писать их еще в 30-е годы, несколько раз возвращался к ним, но по-настоящему стал работать над воспоминаниями в последние годы жизни.

Эти воспоминания ценны тем, что рисуют эпоху, от которой осталось мало достоверной информации. Волков дал яркие портреты людей, чьи имена неразрывно связаны с историей русской культуры начала XX века.

Наш постоянный автор Андрей Никитин, лично знавший С. А. Волкова, передал в редакцию главу его воспоминаний…

 

Наука и религия, №9, 1989.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Этот вопрос задается для того, чтобы выяснить, являетесь ли Вы человеком или представляете из себя автоматическую спам-рассылку.